Степа сморщился и приготовился захныкать от сочувствия к дедушке. Женщина, вырвавшись от дедушки, подбежала, присела перед Степой на землю и обняла его. Он не оттолкнул ее совсем, но повернулся к ней боком и, упираясь руками, не грубо, но настойчиво повторял: «Пусти ты… ну, пусти…»
Женщина нерешительно поцеловала его и выпустила. Степа, отвернувшись от нее, подошел к дедушке и, сердито дергая его за штанину, угрожающе сказал:
— Ну, дед!.. Ну хватит тебе уже!.. Ну хватит!
— Сейчас, сейчас, ты обожди, брат… — бормотал дедушка, торопливо вытирая лицо. Потом он взял Степу за плечи, повернул лицом к женщине и, показывая на нее пальцем, горестно сказал:
— Ведь это мама! Это мама твоя, Степонька!..
Степа с любопытством посмотрел, куда ему показывал дед.
— Эта тетя? — недоверчиво спросил он немного погодя, тоже показав на нее пальцем.
Женщина все еще стояла на земле, на коленях, немножко наклонив голову набок и кусая губы, не то улыбаясь, не то стараясь не заплакать.
«Мама»… Что это такое — «мама»? Почему-то это слово, значения которого он не понимал, его все-таки волновало. Вообще это что-то хорошее: мама. У других ребятишек есть мамы. Только те мамы, каких он видел, были толстые, большие, и кричали на своих ребят, и на эту были вовсе не похожи. Эта не толстая и даже не думает кричать и командовать. Она даже как будто сама не знает, что ей делать, и немножко боится Степу. Понять этого нельзя. Он запутался, сбился, расстроился и тянул деда, хмуро приговаривая:
— Пойдем домой, хватит!..
Когда все они вошли в дом, Степа и вовсе перестал разговаривать и даже отвечать на вопросы, только глядел и примечал, стараясь понять, что такое происходит у них в доме.
Его усадили за стол, и он, нетерпеливо постукивая ложкой, стал ждать, когда подадут суп. Они с дедом всегда варили на несколько дней большую кастрюлю супа — деду обычно платили за работу продуктами. Когда суп становился жидковат, они его не выливали, а подкладывали туда, что удавалось заработать за день: кусочек сала, гороху, несколько маленьких рыбок, картошки. Все это варилось снова и получалось иногда очень вкусно.
Сегодня вместо супа все ели, каждый из отдельной тарелки, мясо, какое бывает у солдат в железных банках. Один раз они с дедом такое уже ели, когда танкист подарил Степе почти целую банку.
Потом эта тетя… (мама?) дала Степе большой и твердый, как камень, кусок сахара, и он занялся им, обсасывая со всех сторон и все время поглядывая, много ли осталось.
Плита топилась вовсю. Все их простыни, рубашки, полотенца она утопила в котле с горячей водой. Наконец стащила рубашонку, штанишки, чулки с самого Степы и тоже все утопила, а его посадила на постель, завернув в женский платок. Снимая с него рубашонку, она торопливо поцеловала его грязную тоненькую шею. Степа поежился и нехотя улыбнулся, потом подумал и сказал:
— Ты подожди уходить, ладно?
В один момент глаза у нее налились слезами, так быстро, просто удивительно, и места в глазах не хватило, слезы полились на щеки.
Какой-то сегодня ревучий день, чуть что, все плачут…
— Хорошо, подожду, — сказала она и принялась за стирку.
Он опять долго думал, прикидывал и соображал, дожидался, когда дедушка окажется поближе к кровати, и подозвал его пальцем:
— Ну ладно, а где тогда папа?
Он спросил это совсем потихоньку, чтоб никто не слышал, но она сейчас же перестала стирать, выпрямилась, стоя к нему спиной, и сказала:
— Твой папа очень далеко.
Степа знал, что это значит.
— Солдат?
— Да, солдат…
Ночью Степа проснулся от испуга. Ему приснилось, что она ушла и они опять остались в доме вдвоем с дедом. Он широко раскрыл глаза, и вдруг ему стало не страшно, потом хорошо и постепенно просто блаженно — покойно и радостно. Ему было очень тепло, мягко, сухо и чисто. Его вымыли перед сном, и он веселился, прыгал босой по постели. На нем была чистая маечка с очень длинными рукавами, которыми он махал, подскакивая на матрасе.
Проснувшись, он сразу почувствовал, что он не один, рядом с ним лежит мама. Теперь он уже не сомневался, что это мама, и, зажмурившись, улыбнулся от радости…
Аляна лежала рядом с сыном, с широко раскрытыми глазами, боясь пошевелиться. Ни усталость, ни сон ее не брали. За окнами с перерывами шелестел мелкий дождик. По временам маленькие окошечки комнаты наливались лунным светом и на полу тихонько начинали шевелиться тени деревьев.
Она смотрела на эти знакомые тени, лежа на той же кровати, в той же, своей, их комнатке, и все было уже другое — и кровать, и подушка, и окна, и шелест дождя.
И опять, как когда-то, она думала о том, какая долгая жизнь лежит перед ней, и сколько еще будет впереди таких вот ночей с шелестящим дождем за окнами, и сколько раз она будет так лежать — с открытыми глазами, с сердцем, переполненным всей оставшейся в нем нежностью, всей нерастраченной силой любви.
И тут она услышала, что ровное дыхание Степы прервалось, он как будто даже тихонько засмеялся во сне. Она осторожно повернула голову, и они встретились глазами.
— Ты что не спишь, родной? — шепотом спросила она.
— Сплю, — искренне сказал, припоминая, что с ним было, Степа. — А ты не ушла?
— Нет, сынок, спи, милый.
— Ты совсем не уходи, ладно? — попросил он шепотом.
— Хорошо, — тихонько поглаживая его, сказала Аляна.
Минуту спустя, приоткрыв сонные глаза и еле шевеля губами, Степа невнятно выговорил:
— И собаку… — и вдруг отчетливо проговорил — А я разве сынок? — и, начиная улыбаться, провалился в забытье.
Глава двадцать восьмая
На следующее утро Матас, сидя в парикмахерской, пока его стригли, волей-неволей разглядывал в зеркале собственное лицо. Он был о себе невысокого мнения. Округлые щеки. Веселые маленькие глаза. Добродушная наружность любителя пошутить и не задумываться о серьезных вопросах. Если не считать зажившего шрама, никаких следов прожитой трудной жизни.
Вообще-то он не очень задумывался над своей внешностью, но такие вот минуты вынужденного самосозерцания перед зеркалом в парикмахерской всегда чуточку портили ему настроение.
Чтобы хоть куда-то отвести глаза, он стал смотреть на молодого парикмахера с узенькими черными бачками на необыкновенно бледном лице. Тот легкими взмахами гребенки подхватывал волосы Матаса, нацеливался непрерывно стрекочущими ножницами и, с лихорадочной быстротой подровняв один ряд волос, вдруг, словно в испуге, всем корпусом откидывался назад.
Можно было подумать, что от результатов стрижки зависит его жизнь, — до того он старался.
Между тем, все эти артистические взмахи, напоминавшие пародию на ресторанного скрипача, и самая бледность парикмахера — все было следствием панического страха, который он испытывал.
Как и все в городе, парикмахер знал, что накануне в город возвратился председатель исполкома. Он узнал Матаса, как только тот уселся к нему в кресло. И тотчас же вспомнил, при каких обстоятельствах он повстречал этого самого председателя в первый год оккупации, в переулке. А он, дурак, был занят тогда своей барышней и все додумал и понял, когда было слишком поздно. Упустил момент и побоялся заявить кому следовало, а потом, много месяцев думая об этом случае, ругал себя и не мог простить, что упустил такой случай выдвинуться и, быть может, сделать карьеру!.. И вот теперь парикмахера мучил страх: не может ли как-нибудь всплыть на свет это неосуществившееся, но обдуманное и решенное без колебаний предательство? Ведь человек, которого он просто-напросто прозевал выдать, сидел у него в кресле, и кто его знает, о чем он мог догадываться?..
Председатель уже встал, поглядывая на него со спокойным недоумением, расплатился и ушел, а парикмахер все никак не мог прийти в себя и бледность никак не сходила с его лица… Он долго стоял перед пустым креслом, стараясь успокоиться, уверить себя, что ничто ему не угрожает, ведь никто ничего не знает!.. Но тут на глаза попался подносик с прибором для бритья, и он мгновенно вспомнил, куда и при каких обстоятельствах он ходил с этим прибором. Сердце у него снова екнуло от страха, точно подносик и стаканчик для теплой воды могли кому-нибудь рассказать, что они видели!..